Причина

У ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕРТЫ

Отрывки

...но у этого романа, повторяю, есть великое, незаменимое достоинство: из его десяти пер¬сонажей четверо застрелились, двое повесились, один зарезался, одни утопился – так что, кажется, в конце концов остался в живых только автор – и все они под-робно разъясняют в монологах по пятнадцати страниц, отчего они убивают себя.
В романе есть какой-то чиновник, полунищий, и он говорит:
«Пьянство втихомолку, валяние под заборами, про¬рванные локти, вечный флюс... Ничего, кроме нужды, водки и проплеванного казначейства...»
И, конечно, он вешается. Я бы тоже на его месте повесился. Но есть в романе богач, миллионщик, – однако и он говорит:
«Капиталов в гроб не возьмешь».
И тоже не сегодня-завтра – «на гвоздике».
В романе есть одинокий субъект, раздавленный жизнью, и мудрено ли, что он говорит:
«Со мною все кончено... Я пропал... Я маленький, несчастный, обиженный судьбою и людьми челове¬чек!..»
И тоже вешается — на вешалке, рядом со своей шинелькой. Но есть там и баловень жизни, счастли¬вый принц, триумфатор, – однако, и он восклицает:
«Для чего жить?.. Все равно умру».
И тоже убивает себя.
Что же это такое? Если это и вправду так, если нищему в тягость нищета, а богатому в тягость богат¬ство, если несчастного обременяет несчастье, а счаст¬ливого – счастье, если всё, решительно всё может быть причиною самоубийства, то, значит, ничто не причина, значит, и нет причины, значит, сколько бы мы ни вслушивались в речи этих самоубийц, мы все равно ничего не услышим: ведь и счастье было всегда, и не¬счастье было всегда, и богатство, и бедность – все было! Однако никогда еще не было, чтобы в романе изо всех персонажей сто процентов убило себя. И доб¬ро бы только в романе. У нас, в нашем городе, где всего лет шесть или семь назад убивало себя около ста человек на миллион, теперь их чуть не впятеро больше, и, значит, должно же было случиться нечто грандиозное и грозное для того, чтобы на каждого са-моубийцу еще прибавилось четыре человека, чтобы вся наша страна внезапно превратилась в клуб само¬убийц.
Самоубийцы М. Арцыбашева, сколько бы они ни декламировали, сами ни о чем не догадываются. Ведь дело не в мелких, не в личных причинах, которые были и будут всегда, а в чем-то ином, всеобъемлющем, в какой-то огромной Причине Причин, которая появи-лась внезапно и заставила же — именно теперь — все эти новые толпы людей безоглядно кинуться в смерть.
И если они столь внезапно умножились, то, значит, это только так кажется, будто один застрелился от того-то, а другой от чего-то другого, на самом же деле они все стреляются, топятся, давятся, травятся из-за чего-то одного. В чем же это одно заключается? Где же эта главная первопричина? Откуда явился к нам этот Демон Самоубийства, которого так влюбленно поет Валерий Брюсов:
В его улыбке, странно-длительной,
В глубокой тени черных глаз
Есть омут тайны соблазнительной,
Властительно влекущей нас...
Он в вечер одинокий — вспомните,—
Когда глухие сны томят,
Как врач искусный, в нашей комнате
Нам подает в стакане яд.
Он в темный час, когда, как оводы,
Жужжат мечты про боль и ложь,
Нам шепчет роковые доводы
И в руку всовывает нож.
(«Демон самоубийства»)
Откуда теперь налетели на нас эти загадочные Де¬моны Самоубийства? Должно же было случиться ка¬кое-то событие — новое, прежде не бывшее, неожи¬данно вошедшее в наш быт, — великое, но незаметное, до того незаметное, что даже сами самоубийцы, судя по нынешним повестям и рассказам, не подозревают о нем. И я уже готов был расстаться с этими непонят¬ными книгами, когда вдруг в романе Арцыбашева мне бросилась в глаза одна мелкая и как будто не важная, как будто совсем посторонняя особенность, но чем больше я всматривался, тем отчетливее постигал, что в ней-то главная причина и есть.
Я думаю, даже сам автор не обратил внимания на эту черту, и потому постараюсь возможно рельефнее выдвинуть ее перед читателем.

IV
В романе Арцыбашева представлены люди всевоз¬можных профессий. Есть актеры, инженеры, врачи и есть, в числе других, педагог. Впоследствии он повесится, но покуда учит детей. И вот меня почему-то заинтересовало, хороший ли он педагог. Автор не рас¬сказал нам в подробности, но по двум пли трем стро¬кам, разбросанным в разных местах, я думаю, что очень плохой. Об его уроке я читаю:
«С ненавистью (он.— К. Ч.) смотрел на два розо¬вых, круто выстриженных затылка (своих учени¬ков.— К. Ч.)... И чернильные пятна... и греки (о ко¬торых он рассказывал детям. — К. Ч.), и собственный ненужный голос — все ему надоело до чертей» .
И через несколько глав — опять:
«[Он] курил, качал головой и вяло тянул что-то из истории средних веков, до которой ни ему, ни маль¬чишкам не было ровно никакого дела».
Он к тому же социалист, но не думаю, чтобы очень хороший, ибо зачем он целуется с приставом и при¬зывает его — в пьяном виде — встать во главе рево¬люции?
В романе есть чиновник. Но, должно быть, тоже неважный. Мы видели, как он ненавидит проплеван¬ное свое казначейство.
Офицеры в этом романе решительно никуда не го¬дятся. Автор показал нам на минуту, как у них ве¬дется учение: бессмысленно тиранят солдат.
Все это очень меня удивило. Почему, в самом деле, Арцыбашеву нужно, чтобы все как на подбор в его романе решительно никуда не годились? Только про доктора он как-то мельком сказал, что это хоро-ший доктор, но сам же потом проговорился, что тот каждый день (вы подумайте!) отправлял кого-нибудь в могилу!
Хотя автору совсем не любопытно, как его инже¬нер инженерствует, а учитель учительствует, но он обстоятельно, в нескольких главах поведал, как этот доктор лечит. И вот оказалось, что из трех пациентов, которых он посещает подряд, все трое подряд и уми¬рают. Не знаю, как г. Арцыбашев, но если бы я заболел, я пригласил бы другого врача. И вот понемногу обнаружилось, что этот милый клуб самоубийц есть в то же время и клуб — как бы это сказать? — неспо¬собных... И к тому же обратите внимание, как каж¬дый из них ненавидит свою специальность.
Если он учитель, то больше всего ему ненавистно учительство.
Если чиновник, то особенно ему мерзит канце¬лярия.
Арцыбашев изображает художника, до чрезвычай¬ности пошлого, и этот самый художник, конечно, лишь о том и кричит, что такая это тягость — художество. И всячески при этом намекает, что он завтра сде-лался бы Рубенсом, но подобная карьера нисколько для него не соблазнительна. К чему, в самом деле, пи¬сать разные прекрасные картины, если, пиши – не пиши, все равно когда-нибудь умрешь.
«Надо, например, кончать эскиз к экзамену,— вспоминает этот художник, — а я думаю: на какой же черт, если я после экзамена умру?.. Подготовлялась, помню, тогда экскурсия в Италию на средства одного мецената, а я не поехал. Зачем? — думаю... Разве мне будет легче умирать оттого, что я Рим увижу?»
И в Рим не поехал, и эскиза не кончил, а когда к тому же узнал, что художник Крамской умер во время работы (над портретом д-ра Раухфуса), то и совсем охладел к своей живописи:
«Ведь и я могу так умереть, а картина будет жить без меня!»
Доказывать ли М. Арцыбашеву, что этот его ху¬дожник тоже горестно и безнадежно бездарен? Пусть это только иллюзия, что искусство есть некая высшая ценность, перед которой наша жизнь ничто, но вся¬кий настоящий художник, если только он настоящий художник, этой иллюзии подвержен, и когда в том же романе какой-то актрисе сцена представилась вдруг ненужным занятием, мы, конечно, сразу догада-лись, что перед нами — не Комиссаржевская.
Вот какие это странные самоубийцы. Даже худож¬ника Михайлова, неотразимого донжуана, больше всего на свете, к изумлению читателя, тяготит донжуан¬ство.
«И опять то же, в тех же подробностях, — содро¬гается он, — с такими же поцелуями и словами... Только и всего, что вместо черных будут распущены светлые волосы, да вместо смугловатого тела раски¬нется, как пышное блюдо (!), большое, белое, лениво сладострастное... Только и всего».
Даже эта профессия представляется для него удручительной. С каким ужасом бедняга помышляет о жен¬щинах, которых ему еще предстоит обнимать.
«Неужели их будет еще много?» - испуганно ду¬мает он и, как школьник от постылого урока, пробует хоть раз увильнуть от донжуанских обязанностей. «Напрасно вы меня так любите, — уговаривает он ка¬кую-то женщину, — самое лучшее, что вы можете сде-лать, это разлюбить меня как можно скорее». И од¬нажды он даже убежал от этой любовной каторги, а потом пояснил в оправдание:
«Ну... полюбит... меня (женщина. — К. Ч.), а даль¬ше?.. Все равно умру!»
Вот это-то меня и поразило: не здесь ли главней¬шая причина? Всякое деяние — и даже прелюбодея¬ние— отягчительно для этих людей. Не потому ли они так охотно устремляются к смерти? И заметьте: сам автор тоже ни разу не показал их в действии, в деле; их дело и для него как-то скучно и не интересно, что-то постороннее, второстепенное, ему бы водить их по трактирам и выслушивать их пьяные вещания.

V
Всмотримся пристальнее в эту черту: это не слу¬чайная черта одного случайного романа, вся наша нынешняя литература такая.
Она постигает человека вне его дела, вне профес¬сии; в ней даже в зародыше еще не начала создаваться поэзия труда. Героических дел сколько угодно, но си¬стематической, ежедневной, насущной работы она ни за что не прославит; не то что не прославит — не заме¬тит; и здесь-то залог наших бедствий.
Эти арцыбашевские люди не то что бездельники, трутни, а просто ничему не служат и не желают слу¬жить. Педагог не служит педагогике, актриса – сцене, офицер – армии. Все они – Робинзоны, каждый на своем отдельном острове, вне общечеловеческой ра¬боты, вне общечеловеческой культуры, и даже не представляют себе, что своей педагогикой, медициной, художеством они как-то сочетаются, сопрягаются, сливаются с миром.
........................

Стоит только человеку проклясть человечество или хотя бы пренебречь человечеством, отстраниться от общечеловеческих дел, достижений, забот, — и за этот непрощаемый грех он сам же казнит себя, сам же становится своим палачом. Едва только человек про¬изнес: «человечество — сволочь», вот он сию же ми¬нуту достает откуда-то бечевку и «пристраивает себя на гвоздик». Да сбудется реченное Дюркгеймом; «Если разрываются узы, соединяющие человека с жизнью, то это происходит потому, что ослабе-ла связь его с обществом». Дюркгейм, мы знаем, перебрал по по¬рядку все возможные и невозможные причины добро¬вольных смертей и, отвергнув все эти причины, увидел эту одну, эту даже, в сущности, единственную, — когда тот цемент, который склеивал вас с другими людьми, вдруг раскрошился, рассыпался, и вы остались сами по себе, а — «Человечество... сволочь... чтоб они пере¬дохли все!».
......................

Каждый из них, как на необитаемом острове, ощу¬щает только себя. Мудрено ли, что наша литература есть теперь литература одиночек. Вот если бы нам довелось пережить какое-нибудь общее стихийное бед¬ствие, или войну, или сотрясение социальных основ, никто и не подумал бы уничтожить себя.
Дюркгейм приводит очень важные факты: во время революций и войн самоубийства почти прекращаются. До того возрастает и крепнет тогда связь индивида с обществом. Когда Австрия воевала с Италией, число самоубийц немедленно упало в той и другой стране. То же случилось и в Германии и во Франции, когда была между ними война, В России в 1905 году стало меньше, чем когда-нибудь, самоубийц. И это совсем не потому, что тогда мы были счастливее, благора¬зумнее или богаче, а потому, что мы стали сплочен¬нее. Все личное, частное, эгоистичное, карьерное не так остро ощущалось тогда, все это тонуло в обще¬ственном. Но чуть кончились эти «переворотные го¬ды», самоубийства умножились колоссально, потому что все связи с общим и целым утратились, и каждый остался с самим собою наедине, а это так опасно для многих!
У Киплинга какой-то хозяин зверинца, немец, го¬ворит обезьяне: «Слишком много эго в вашем космо¬се». Именно такими обезьянами стали теперь мы все, наше эго раздулось и выпятилось – «А человечество... сволочь... чтоб они передохли все!»,
Если мы этого не говорим, то чувствуем, и главное наше чувствилище — наша литература отразила это с точностью зеркала. Теперь она всячески прислуши¬вается только к личным болям, только к личным тра¬гедиям, к проблемам индивидуального бытия и даже радуется, даже торжествует, когда личность отры¬вается от общества, отпадает от общества: здесь для пашен словесности высшая красота и поэзия. Мы еще увидим, как у писателя Зайцева, в его последнем рас-сказе, прославлен и вознесен поэтичнейший какой-то адвокат только за то, что он бросил свое адвокатство и удалился в пустыню. И так же у другого писа¬теля – в последнем сборнике «Знания» — прославлен и вознесен поэтичнейший какой-то губернатор, кото¬рый тоже мечтает «уйти»:
«Мы приедем в Швейцарию! Я забуду свое губер¬наторство».
А потом и вправду «уходит» и говорит с умиле¬нием:
«Странно изменилась моя жизнь. То был губерна¬тором, а то вот покупаю лопаты».
Здесь-то его главное очарование. И такой же ушедший, уходящий профессор Сторицын Леонида Андреева. И в последнем романе юного Алексея Тол¬стого «Хромой барин» та же поэзия «ухода», отстра¬нения, отчуждения от общества:
«Пойти и странствовать в самом деле, — говорит его главный герой, — ведь бродят же по свету люди, а это вовсе не дико: странствовать... Весь мир, как хрустальный и понятный... Удивительно хорошо».
И такое не только в книгах:
«Может быть, надо уйти, как Л. Н. Толстой?» - пи¬шет какая-то девица сотруднику «Журнала для всех» (1912, V), и тот, напечатав ее письмо, признается:
«Вот это-то «уйти», последнее сказание великого человека и писателя земли русской, - знают ли, как живет оно сейчас и бродит в смятенных душах наших!»
Не только «живет и бродит», но ощущается нашим поколением как высший подвиг и высшая красота.
Эстетика слияния с обществом для нашей литера¬туры (и, значит, для нашей психики) чужда совер¬шенно, а вот эстетика ухода от людей («чтоб они пе¬редохли все!») у нас теперь так пышна и богата.
........................

- Умираю оттого, что насморк, — таковы совре¬менные Вертеры.
Не из-за насморка он умирает, а оттого, что он и раньше был мертвый, с той самой минуты, как ото¬рвался от вечного жизнедавца – человечества.
Из всего этого следует одна чрезвычайно наивная, элементарная, простецкая мысль, которую мне было бы даже неловко формулировать на этих страницах, если бы наступившая ныне эпоха не нуждалась именно в такой азбучной истине: покуда твое сердце не только твое и твои руки не только твои, ты пройдешь через любую беду, через страх, через боль, и никакие «демоны самоубийства» не одолеют тебя.
Но если ты дезертир и твое бедное я постоянно остается для тебя в центре всего мироздания, ты – потенциальный самоубийца, наэлектризованный труп, и невозможно понять, почему ты еще не «на гвоздике».
1912

Написал эту статью К.И.Чуковский в 1912, сто лет назад.

Источник - alonna-bud.livejournal.com/558799.html